Перейти к содержимому

Обручник

ИЗВЕРЕЦ (книга первая)

Евгений Александрович Кулькин

Отрывок.


«Евгений Кулькин

О Б Р У Ч Н И К

Трилогия

Небо родит простолюдинов не для

прави­теля, оно возродит на престол

правителя для простолюдинов.

           Сюнь-Цзы,

           ок. 313-238 гг. до н.э.

Предоставить людям средства для

су­ществования — это называется

милосердием.

           Мэн-Цзы.

           ок. 372 — 289 гг. до н.э.

Предисловие к прологу

          Это были ни сон и не бред. Это было начало романа, в какой я ввергаюсь. Высочайшее проявление непонятности, в которой по­бочными чувствами живут некие откровения и открытия, объяснение которые можно получить только у Бога.

Одновременно предо мной простирались четыре времени года. Где-то левее и чуть выше того места, откуда я на все это взирал, было некое затишное укромье, споро просекаемое блескучими снежинками. А правее от этого укромья, словно скопировав все то, что делалось в затишном месте, тольковися неподвижно, яблоневый цвет царил на ветвях, как бы передразнивая те же снежинки, давая им понять, что та красота совершеннее, у которой есть возможность обратиться в конечном счете в плоды.

Лето млело у меня под левым локтем. Зной припекал левую ще­ку. Зато справа — была осень. И именно она как бы говорила, что еще мгновенье и круг, которым является все то, что находится передо мной, повернется и декорации поменяются местами.

А когда я вздохнул от понятности того, что происходит, то круг действительно повернулся, только предо мной возникли не те самые времена года, которые я только что лицезрел, а настоящий полнокровный оркестр. И дирижер – некто в своем фраке очень похожий на стрижа, стал, как это делают факиры, глотать свою палочку и, комоло оставшись без нее, поводить своим, удивительно похожим на клюв, носом:

Главным в оркестре, — прокартавил он, — является тот инстру­мент, которому доверено на данный момент солировать.

И за его спиной вдруг задвошал барабан. Словно своей блямбой бил по затылку всем, кто владел другими инстру­ментами. В обиходном языке это называется  «ставить на место».

         И вот когда все были поставлены на место, тогда и ударилась в плач скрипка.

         Кажется, она оплакивала беспризорное девичество всех на свете брошенок и бесприданниц.

Ежели говорить о человеческом существе, то барабан как бы отбил паморки, а скрипка во всяком случае пыталась вынуть душу.

Потом пошли другие инструменты и дирижер всякий раз объяснял что явлет собой тот или иной поворот мелодии и как это надо воспринимать в пору, когда останешься один на один с оркестром, очень напоминающим палитру нашей жизни.

И голос, как бы существующий вне времени и пространства, сказал:

    — Ты собираешься писать о том, что весь твой век ело твою душу. Ты знаешь  действующих лиц и исполнителей мифа, который зовется действительностью? Но тебе неведомо, как они поведут себя, когда тыих выведешь на сцену. Ведь именно там, всяк ве­дет себя чаще не так, как предписано пьесой и надолдонено ре­жиссером.

         Ты можешь оказаться глупее того, что затеял.

          Потому мой совет таков: не противься тому что делается, и ничем не управляй.

  Пусть происходит все так, как должно, или наоборот, не должно случиться. Ведь оно родилось в твоей душе в виде бреда и исповедальности.

   Моли Бога, чтобы он помог тебе в заблуждениях своих не дойти до ереси и не ухнуть в преисподнюю раньше, чем сей труд станет жечь сознание тех. кому адресован.

И в это время круг опять повернулся и я увидел толпу.

   Она — кипела.

   — Долой! — кричал один, с зайдами в уголках губ, с изъе­денным оспой лицом.

— Говори! — вопил другой, сотрясая кулаками, в одном из которых была зажата фуражка.

И я понял, что это герои моего  будущего романа. И — ногами — как бы помог кругу продолжить свое вращение, чтобы, наконец, увидеть читателей.

И круг повернулся.

И я – ахнул.

Скорее, все же охнул.

А, может, и то и другое сразу, неведомо только в какой пос­ледовательности. Потому как передо мной возникло возвышение, рядом с которым стояла виселица, возле какой расхаживал детина с обветренным, загорелым в полоску лицом.

А у одного очкарика, вернее, пенсиюки, ну, словом того, кто был в пенсне и чем-то смахивал на Свердлова,  в руках трепетала на ветру бумага, поперек которой крупно было на­писано: «Приговор».

Я отник от этого видения раньше, чем меня повесили. И задумался.

И мысли мои, как не трудно было догадаться, шли в единствен­ном направлении. Стоит ли затеваться с тем, что тебе не прине­сет ничего кроме казни.

         Причем, — что особо удивительно и познано наперед, — казнить будут и те, кто считает себя сторонниками Сталина, и кто числится в противниках, а то и ярых врагах.

         Я как-то видел лицо одного такого оракула, он чуть к Кандратию на косоротство не ушел, то есть, паралич его не расшиб,при одном упоминании того, кого я в трилогии назову Обручником.

         Бог обручил Россию с ним, чтобы она родила от Святого Духа миссию, которому будет суждено спасти человечество от полного глупого исчезновения.

И я решил рискнуть рассказать обо всем, что завязалось раз­ными по вкусу плодами на древе нашей истории.

Да поможет мне  мое усердие и старание и. если он имеется, талант, при безусловном и верном Божьем согласии.

Пролог

Где-то лет с двадцати отроду и по сей день я записываю свои сновидения. Паже хотел как-то написать, вернее, соста­вить из них нечто, напоминающее роман, но меня опередил заме­чательный современный писатель Георгий Пряхин, который свою книгу назвал «Сераль-55» и этим как бы отсек поползновения идти его же путем.

Так вот перши сон, который я записал, был о Сталине. Я в ту пору служил в Севастополе и у всех на устах было, как Иосиф Виссарионович побывал на крейсере «Молотов» и сказал там какие-то, как всем казалось, исторические слова.

Сталин в моем сне играл на скрипке. И не просто там со сцены. А вроде стоял у ворот какого-то многолюдного рынка и исполнял «Сулико».

Чуть позже мне стало известно, что это его самая любимая грузинская песня.

И тут же я отослал себя памятью на несколько дет назад, когда я спас Сталина. Не Самого, конечно, а мальчишку, Сашку Панфилова, которого почему-то прозвали так величественно. И в тот самый день я возненавидел людей, украшающих свои груди разного рода орденами и медалями. Ибо никто из фронтовиков, когда я больной (у меня была температура тридцать девять) с Сашкой на буксире / я его тащил за налыгыч/ добултыхивался до берега, то никто из бывалых солдат даже не дви­нулся, чтобы нам помочь. В воду забрела моя не умеющая плава­ть мать и бросила веревку, посредством которой мы и спаслись.

Впоследствии я подсчитал. Сталин /настоящий/ снился мне двенадцать раз. И о некоторых из них я чуть ниже расскажу.

А пока поведаю о том, что подвигло меня вступить в некую полемику со всеми теми, кто в свое время писали о Сталине и — попутно — бросить вызов тому времени, свидетелем которого я был.

         Скажу сразу: Сталина я видел два раза. Сперва живым – на трибуне Мавзолея, когда он, казалось, махал именно мне, жизнерадостному пионеру, назойливее, чем оса, парящему взором возле его переносицы, потом — мертвым — внутри Мавзолея, на пару с Владимиром Ильичом, в ту гору показавшимся мне более миниатю­рным, чем тогда, когда он один владел этой обширной «жилпло­щадью».

На этот раз я уже был комсомольцем и, казалось, именно поэтому он плотно закрыл глаза, чтобы не видеть мое озабоченное не его созерцанием лицо, а пытавшимся представить картину изме­ны мне юной москвички, с которой я сошелся в мавзолейной очереди и какая в последний момент, увидев знакомого прыщавца сказала, что у нее нет настроения волочь себя в морг.

А меня потом долго ели угрызения, что я не проникся всем тем ожидаемым, что должно было уготовить мне то посещение.

Итак, разделим сон и явь на те составные, которые, наде­юсь, подтвердят мои «устремления на притязания» как мной неожиданно сказалось, и как бы дадут право вторгнуться в тот мир, который долго был за семью печатями, а теперь стал привлекать чуть ли ни каждого своей ничем не грозящей доступностью.

Сон   

На этот раз Сталин увиделся мне более «вождистее», что ли. Он вел какое-то совещание и, может та самая оса, с которой я сравнил свой пионерский взор, летала у его переносья, как мне казалось, собираясь ужалить в глаз. И все, кто присутствовал на том сборище, гонялись за ней по всему кабинету. А он, покури­вая трубку, подрезонивал:

— Что-то ты совсем затяжелел, Никита!

И Хрущев с новой прытью кидался подпрыгивать, чтобы убить осу своей шляпой на высоко расположенном окне.

Осу застрелил из пистолета Берия.

И когда она, свалившись с потолка, упала на стол Сталина, то оказалось, что это вовсе не оса, а некий жук, на спинке ко­торого был оттиснут двуглавный орел.

К тут кто-то, кажется, Молотов спросил:

— А правильно в свое время расстреляля царскую семью?

Сталин — скрипуче, — словно уже стал памятником и переживал окостенелость сочленений, повернулся и ответил:

— Ежели бы на сей день царь был живой, мы бы были уже мер­твыми.               

И некий холодок, вернее, сквозняк, прошел по кабинету. Словно где-то рядом разверзлась могила и, совсем по-бегемотьи, зевнула. И именно в эту пору я проснулся, неожиданно открыв для себя, что не помню кто и — главное — когда расправился с царской семьей.

Я долго тогда жил под впечатлением того сна. И всякая оса /а дело было в арбузное время/ наводила меня на новые и новые воспоминания о нем.

Явь

На службе я познакомился с двумя горийцами — Владимиром Хубулашвили и Автондилом Таганидзе. И как-то так случилось, что о Сталине они старались не рассказывать ничего того, что выходило за рамки уже известного. А однажды неожиданно заспорили. И предметом их несогласки был вопрос, конечно же, не влияющий на мировую политику. Владимир говорил, ч-го Сталин приезжал погостить к матери в Гори, а Автондил из бушлата ломился, утверждая, что Иосиф Виссарионович и глаз туда не казал.

И вот этот спор как бы распаял их воспоминания о семье Джугашвили. И они стали пичкать такими подробностями, что у меня, сказать по-казачьи, загривок задымился. Причем, оставшись отдельно один от другого, Хубулашвили и Таганидзе утверждали, что чуть ли не являются родственниками Сталину.

Только много позже я узнаю, что они к Гори не имели ни малейшего касательства. Просто в ту пору каждый грузин пы­тался представить себя земляком великого человека.

И хотя мои сослуживцы, как мне казалось, наговорили много разной ерунды, именно их «воспоминания» побудили меня в свое вре­мя обострить себя для разработки этой темы. Так, на всякий случай, еще без мысли, что когда-то замахнусь на дерзость написать о легенде моего поколения.

Сон

В ту пору было модным при каждой воинской части, в том числе и корабле, иметь, так называемое подсобное хозяйство. Было такое и у нас где-то возле Качи. И там я, сперва услышал байку, что туда, то есть в летное училище, приезжал товарищ Ста­лин и когда увидел там особую комнату, оборудованную для его сына Василия, то страшно возмутился, и приказал поместить его в обыкновенные казарменные условия.

И вот, видимо, год впечатлением этой байки, я и увидел во сне Сталина.

         На этот раз он шел среди виноградника, попыхивал трубкой, и читал стихи.

         Я не помню тех строк, что донеслись до моего уха. Только видел, как в знак какого-то особого силлабизма, он подкивыивал себе, так и не возгоревшейся для раскурева, трубкой.

Я крался за ним следом и боялся, что он, обернувшись, уви­дит меня и, как мне казалось, заставит читать свои стихи.

Но он не обернулся.

Больше того, он как бы превратился в виноградный куст, который особняком стоял посередине деляны и в его недрах по­пискивала какая-то птичка.

Тот сон мне помнился дольше других хотя бы потому, что — чуть             позже — я узнал, что в юности товарищ Сталин

В самом деле писал стихи и некоторые из них даже достигли прилюдной участи, то есть были напечатаны.

Явь

Я не знаю почему этот обладатель тихого голоса попросил именно меня остаться после занятий городского литобъединения. Почему я безымянно обошелся с не знакомцем? да потому что, не кокетничал, не знал кто это такой. Хотя все вокруг на него заискивающе смотрели и явно рассчитывали на некое внимание с его стороны.

— Вы из самого Сталинграда? — спросил он меня и вот это — нашенское — слово «самого», точнее ива сказать «самово», как бы разом приблизило его ко мне. Тем более, он да­лее сказал:

— Наверно, думали, что от развалин и руин взором отдохне­те. А тут тоже что и у вас.

Так состоялось мое знакомство с писателем Петром Андрее­вичем Павленко.

И вот тут-то я узнал о Сталине такое, что долго носил спазм в горле. Оказалось, Иосиф Виссарионович не просто был книгочей, он читал верстку еще неизданных книг.

Именно Петр Андреевич рассказал мне о том, как благода­ря своему роману «Счастье» обрел его в буквальном смысле, став самим вхожим к Сталину писателем. И это именно ему вождь по­ручил написать сценарии к фильмам «Клятва» и «Падение Берлина».

Это был еще один шаг к осмыслению противоречивой личнос­ти Сталина.

Как я думал к противоречивой, а на самом деле все что он ни делал и ни совершал, умещалось в рамки необходимости, диктовавшей свои неумолимые условия.

И во всем этом можно разобраться только тогда, когда со­берется обширный материал для романа, и люди, о которых за­хочется рассказать, оживут и начнут творить историю, которую, как у нас заведено, можно безнаказанно и пристрастно судить.

Сон

В канун, не помню какого по счету, дня рождения Сталина, я увидел его во сне наиболее ярко, что ли. На этот раз Иосиф Виссарионович, по возрасту довольно молодой и, как мне извест­но, в ту пору прозывавшийся Кобой, допрашивал пленного офице­ра.

Офицер был «киношный», то есть такой, каким обычно белые показывались в фильмах. И говорил он набором затасканных фраз, а Коба — сама вежливость — его вопрошал:

— Значит, вы считаете, что мы не только коммунизм, но и социализм не построим?

— Да, — отважно /явно выходя, за рамки сценария/ сказал  офицер. — Вам этого не удастся. И все дело в том, что русский народ ленив и безынициативен. Он ждет, чтобы его накормили за счет, пусть и собственной, но крови. Ведь ему милее воевать, чем пахать.

И Коба ему сказал:

— Хотите пари?

— Вы мне на тот свет нарочного пришлете? — иронично спро­сил штабс-капитан.

— Нет! — ответил Коба. — Я вас отпущу. А лет этак через двадцать давайте встретимся…

Я проснулся раньше, чем они ударили по рукам. И потому доподлинно не знаю, состоялось пари или нет. Но разговор в па­мяти остался. Потому когда Хрущев заявил, что наше поколение будет жить при коммунизме и даже указал двадцатилетний срок, я вспомнил этот сон и иронически усмехнулся. Видимо, той самой контрреволюционной ухмылкой, которую пытался унести в могилу неведомый мне штабс-капитан.

Явь

Один раз, как казалось и мне и моим знакомым, мне безум­но повезло. На мою душу перепала путевка в санаторий «Красное Знамя» что в Мисхоре, или Алупке, как правильно считать территориальное его принадлежность. Так вот этот санаторий был здравницей самого ЦК.

Ну а поскольку солнце там было совсем обычное и море то­же, то вскоре, обнаглев, я стал проникать в те уголки, которые были огорожены предотвращающей проникновения сеткой. К однажды столкнулся с каким-то старичком, что одиноко сидел под образу­ющим тень грибком.

Я вежливо поздоровался, а старичок меня спросил:

— А вы не боитесь со мной рядом находиться?

— Если вы укротитель крокодилов, то нет, — довольно развязновато ответил я.

— Нет, — ответил старичок, — я — Молотов. Он полу обернулся и тихо добавил:

— Кажется, вон уже идут по вашу душу. К грибку действительно подгребал некто с выразительной шеей теперешнего качка.

Я, как дельфин, унырнул сперва в глубину, а потом, по мель­канию пяток определив где находится множество, в котором я пребывал, вынырнул в гуще, где меня угадать было делом совсем непростым.

И вот когда я за обедом сказал своим застольникам где и кого повстречал, зав.отделом Владимирского обкома по имени Зосим указал на угол, где одиноко сидел человек.

— К нему вон тоже никто не садится.

— А кто это? — поинтересовался я,

— Охранник Сталина, — И уточнил: — Бывший.

         Я взял свою тарелку и направился в тот сумрачный угол.

         Так мне повезло познакомиться с Николаем Власиком. И, конечно, не просто почерпнуть у него что-то меня интересующее, а как бы очутиться в той самой временной обители, где каждый сме­ялся общим хохотом, а плакал сугубо раздельными слезами.

— Право стать и право быть, — сказал мне как-то Власик, — очень отличные друг от друга понятия. С т а т ь, — подчер­кнул он, — проще, а вот
б ы т ь куда как тяжелее. Вот это все мы испытали в пору, когда хотели в прямом смысле угодить.

Сон

Этот сон как бы возник из бытия. Я возвращался из одного довольно неуютного местечка, где брал интервью у политических реабилитанцев, готовясь составлять очередную книгу «Пет­ля» о репрессированных ссыльных. И вот в разговорах с теми, кто отсидел довольно солидные сроки, я неожиданно для себя открыл ту неоднородность, с которой каждый из них воспринима­ет события, участником которых волею судьбы или усердием НКВД очутился.                                         

— В тридцать седьмом, — сказал мне один из отсидельцев, — я был прокурором флота. И вот когда посадили моих товарищей, и, я естественно, не избежал мясорубки.

Он вздохнул и продолжил:

— А в сорок первом меня выпустили. Больше того, назначили председателем трибунала фронта. И вся та троица, которая сфабри­ковала на меня дело, попалась в полном составе. И от меня зависело, поставлю я ее к стенке или нет.

— Не поставили? — определил я его рассказ.

— Совесть не позволила. Сказал, что один из них мой род­ственник.

         Он опять помолчал.

— А в сорок шестом они, в тот раз все же уцелев, завели на меня еще одно дело.

— И еще сколько вы лет просидели.

— Десять.

         И все же у этого человека не было ожесточения на власть.

— Да причем тут Сталин? — вскричал он. — Просто нам развя­зали поганые руки и мы не знали к чему  их приложить.

Второй из моих интервьюируемых так сказал о том времени, что предшествовало его отсидке:

— А что было делать? Строить-то надо. А добровольно мы только «Железную дорогу» Некрасова читать гожи.

И он сказал, что во времена индустриализации был очень верный шаг сделан, чтобы построить тракторный завод в Сталин­граде. А то за шедевры искусства присылали сюда американские вшивые «Фордзоны». Он так и сказал – «вшивые». Да и поля стали зарастать, потому как крестьяне не собирались на них работать. Бедняку было сподручней изображать из себя жертву. Вот и совер­шилась коллективизация. Пусть с огрехами, с пepeгибами, но стра­ну стали кормить и себе кое-что приворовывать.

— Я Сталина не виню, — сказал бивший отсиденец, — он все де­лал правильно, потому что с нами иначе нельзя. У нас один ре­зон — идти в пивную на поклон.

И вот  в пути, когда я возвращался поездом, мне и приснилось, как Сталин меня неожиданно спросил:

— Книгу обо мне писать хочешь?

— А почему бы и нет? — вопросом ответил я, еще не уверен­ный, что дойду до этой дерзости.

— А если не получится, знаешь что будет?

— Догадываюсь, — пролепетал я.

— Ну что же, будем считать, что я тебя предупредил.

         И вот я колдую за столом. На что мои домашние шутят:

— Мы тебя стали бояться.

Почему же? — наивно интересуюсь я.

— Ну ты ведь о Сталине пишешь.

Но смеха не получилось. Потому как шутка уже ушла в то время, которое со всех сторон обступили тени прошлого. И это из-за них порой я не вижу солнца…

ИЗВЕРЕЦ

роман

К постыдному никого не обязывают.

 /Изречение неизвестного античника/.

Природу человека нельзя переделать,

судьбу  нельзя изменить.

                    Чжуан-Цзы,

              ок. 369 — 286 гг. до н.э.

Часть первая

I

Покойник лежал смирно, зато мухи рели себя буйно. Види­мо не подозревая, что перед ними мертвый человек, они пита­лись вжужжаться ему в ухо, паслись по лбу, елозили по губам. И дремлющая у гроба старуха, которую наняли читать возле усопшего псалтырь, вяло отгоняла их своей безжизненной ладонью.

— И тут тебе нет спокою, — вздохнула бабка и перевернула страницу Библии. Нo начала не читать, а говорить чистую отсе­бятину:

— Вот меньше бы бражничал, не лез бы в драки, теперь не лежал здесь, а…

Она не знала, чем мог бы заняться буйный грузин, в роду у которого в смирности пребывают только покойники. И память докатила свою волну о Зазе Джугашвили, о дедушке новопреставленного Георгия, который, как гласила молва, мечом только что не подпоясывался, а из кинжала слезу высекал, когда тот день или два был в бездействии. И тюрьма по нем плакала и петля рыдала, одновременно разные ухмылки, тем кто не видел, делала.

То ли хворь какая сошла на Зазу, то ли мудрь, что порой посещает горцев на склоне их безумства, но он вдруг остепенил­ся, «потишал», как говорили. Кинул Тифлис, запомнившийся ему тюрьмою и сумою, и перебрался в Диди-Лило. «Лило», как он когда-то называл вторословье своей деревушки. И вот там — на спокойные нервы — лил не кровь, а вино, и запородил он сынка себе, которого нарек прозывать Вано, по-русски Иван. В ту-то пору дальше пошло гулять по предместьям такое присловие: «У Ивана -два оркана». Это был намек на сыновей Вано, и Георгия, что сейчас благополучно сбывает последние часы своего пребыва­ния нa земле и готового «на» поменять на «в», то есть, сой­ти в землю, на растерзание червей и на ту, не очень о нем до­брую, память. Второй сын — Виссарион, по-грузински Бесо. И тут, коли к русскому словоприкладству оборотить, явно на самого не­чистого тянет, Да так оно, наверно и есть. Буйный Бeco человек, почти безумный. Единственное что при нем — это кумачное, то есть, продуманное рукомесло. Тесо — сапожник. Да не простой — пришей-пристебай, а взыскующий с себя за любой нелепо вбитый гроздь. А вот нрав внутри его гуляет дедов. Словом, захватил он от Зазы буйную заразу. Бражничает, вот так же поножовничает, как и Георгий. Только у этого все позади. А тот еще сколь бед натворит и слезы наломает.

Бабка спора упулилась в Библию. Но ни один псалм на язык не наматывается. И вдруг ее осенило: Господь не допускает, чтобы святое слово было сказано таким скаженным человеком, которым был Георгий. Хотя в Писании и сказано, что надо про­щать заблудших и биющему тебя подставить — поочередно — обе щеки.

А мухи, видимо к тому времени окончательно убедившись, что человек во гробу не пронят ими до того, чтобы пришибить хотя бы одну из них, накинулись на старуху.

— Чтоб вам… — начала было бабка, как вдруг вспомнила о терпении, к которому призывал Господь, и не стала клясть тварь неразумную, а укуталась в платок по самые глаза и потихоньку затянула, почти выроненный из сознания псалм.

И в этот момент дверь в саклю распахнулась и на пороге во­зник Бесо.

Он глянул на брата так, словно тот совершил злодеяние про­тив всего рода, но ничего не сказал, но уже и по тому взорву можно было понять, что Джугашвили не столько почувствовал себя вконец осиротевшим, сколь оценил, что не стало рядом защиты и опоры, кои являл собой новопреставленный Георгий.

— Ну что же, — сказал Бесо, — теперь мне только Амиран по­может.

Бабка чуть подусмехнулась. Сколько на ее веку было тех, кто уповал на Амирана — героя героев, как о нем говорили. Это его гигантский каменный мяч маячит возле руин замка. Говорят, по утрам Амиран вскатывал его на гору, а вечером — поддевом носка, скатывал в долину, чтобы на следующий день все повторить сызнова.

Уйти бы Амирану в другие места, порушить все, что встре­тится на пути, да цепи не пускают. Именно ими прикован он к горе, что возлагалась над Гори. Это боги обрекли его на вечное смирение. А внутри Амирана все еще кипели чувства невостребо­ванного зла. И, может, поэтому все, родившиеся под его знаком грузины были буйными и бесшабашными. И один из них Георгий, окончивший жизнь на ноже, теперь смиренно приготовился в луч­шем из миров доказывать, что на этом свете стал жертвой духов­ного гнета бессмертного Амирана.

О чем думал Бесо над бездыханным телом брата, теперь вряд ли кто скажет. Может, отстраивал свою душу на месть обидчикам его рода. А, может, о том, что Бог, собственно, по-справедливости поступил с Георгием. Говоря языком всех улиц, где жи­вет необузданная рать «за что боролся, на то и напоролся». А сказал Бесо другое:

— Сын мой, Георгий, отомстит за нас за обоих. Он не опо­зорит род, мой мальчик.

И хотя Виссарион завел разговор о сыне, семьи-то у него на тот час не было. Но рот мысль о продолжении рода появилась. Пока только в виде посул, что именно его сын станет таким же силачом, как Амиран, гигантом, сравнявшимся со всеми непокорниками, израненные легенды которых дочикиляли до наших дней.

Мух из дома вымел сквозняк, который возник, когда на дворе появился шумный вихрь, который и распахнул все окна и двери. И именно в этот простор и ушел Георгий. Вернее, был унесен, но то­лько не ветром, а руками односельчан, в большей части со­бутыльников, которые пролили над его могилой не только слезы, но и вино, в свое время так гремуче возбуждающее его буйст­во.

А вот мысль о собственно Амиране Бесо увез в Тифлис, куда вскоре перебрался, чтобы продолжить там свое рукомесло и ту бражную жизнь, которая его еще не тяготила. Хотя мысль о сыне стала разъедать ее с одной, правда, неведомо с какой стороны.

2

Если смотреть долго на полет орла, то вскоре покажется, что это не он кружит над тобой, а ты паришь над тем пространством, что пролегает под его крылом. И все видится в ином объеме и мизерности. Особенно невзрачен человек, во­зомнивший себя, что он, если не царь, то венец природы.

По трезвости, в пору некого душевного углубления, любил, а точнее, позволил себе смотреть в небо на орла неугомонный Бесо. Ибо у него была мысль, даже, вернее, мечта, вот так под­няться в небо и смешаться там вместе с ангелами, метить их, «салить», как говорят поречинцы, той чернотой, которую подце­пил он, обретаясь на земле. Пусть те — небесники — знают, что трудно неиспачкаться, когда кругом, если не смола, то деготь.

А размышления об орле и вообще о полете, возникли у Бесо в Гори, куда он как-то заглянул по неким делам и где проживала добрая сотня сапожников, друг перед другом выпендрива­ющихся своим мастерством. И вот там, на берегу Куры, куда он принес свое похмельное лицо, на него вдруг упал блик, от во­ды отраженный. Поднял он глаза и — обомлел, насколько может вой­ти в столбняк неожиданности зело пьющий человек.

Может мгновение или два продолжалась эта сраженность, но ее было достаточно, чтобы — это по трезвости-то! — после­дить полетом орла и подумать о той незнакомке, что давно уже ушла по тропинке, неся тяжеленный кувшин, наполненный хруста­льной, подчерпнутой из Куры, воды.

В тот же день он узнал, что сразившая его своей видностью красавица звалась Екатерина Геладзе, по-горийски кличившаяся Кэтэ.

Именно на второй день, следя, может быть, за тем же орлом, Бесо вдруг заметил, что тот все больше и больше сужает свои круги, и Джугашвили понял, что наступает и его время привести свою разбросанность к чему-то тихо-застенчивому, яв­но интимному. А этим может быть только домашний очаг, которыйуже не видился ему без Кэтэ.

Правда, в пору, когда определенность еще не стала решением, опиваясь с горийскими сапожниками, он не очень четко представ­лял себя женатым человеком. Тем более, что отец Кэтэ Глаха к тому времени упокоился и дочка, естественно, была обыкновен­ной бесприданницей. Потому те, с кем в ту пору он водил бражные дела, вряд ли одобрили бы дело брачное, ибо брать сапож­нику в жены голодранку считалось более, чем неприличным.

Но заноза в сердце продолжала саднить.

Трудно сказать, любовь то была или что-то, сходное с ней другое, например, мужское самолюбие: рот такая красавица и вдруг другому достанется. Словом, докапал Бeco горийский орел. Заслал он сватов.                 

И тогда, незнамо для молодых, в книге бракосочетавшихся по­явилась такая будничная запись: «Семнадцатого мая сочетались браком: временно прожирающий в Гори крестьянин Виссарион Иванович Джугашвили, вероисповедания православного, первым браком, возраст — двадцать четыре года; и дочь покойного горийского жителя крестьянина Глаха Геладзе Екатерина, вероисповедания православного, первым браком, возраст — шестнадцать лет».

Первое, что проявило большую заметность Кэкэ — это веснушки, которые Бесо увидел на ее лице только в церкви. Нет, они его не разочаровали. Даже прибавили трогательности. Но в них крылась некая отчужденность, что ли. Ибо они подчеркива­ли белокожесть Кэтэ, которая резко контрастировала с кондовой смуглотой всех Джугашвили.           

И вот эта ее полуяркость, умеющая уводить в смущение застенчивость, как бы сразу же определили, что в их будущем доме навсегда поселятся, два одиночества.

— Можно я тебя буду звать голубкой? — спросил Бeco после того, как молодые осознали, что теперь принадлежат друг другу.

— Естественно, — ответила. Кэтэ. — Ежели бы я тянула на ор­лицу, то ты наше л бы другую».

Бесо подержал на лице ту ухмыль, с которой, видимо, творил все свои необузданные дела его дед Заза, и укутался в мол­чание, как в бурку, в пору, когда повеет откуда-то далеко некавказским свежачком.

3

О том, что ее ожидает всю дальнейшую жизнь, Кэтэ поняла уже на свадьбе. Она вдруг увидела, что местные сапожники, которые по старой грузинской привычке старались восхищаться друг другом, о Бесо не говорили ни слова. Они просто признавали что он есть и не более того и кривоватая ухмылка, которую он по­рой еще больше казнил неким тиком, не сходила с его лица.

Вспомнился ей и несколько двусмысленный тост, который произнес ее сосед Вано Беладзе:

— Давайте выпьем за то, чтобы в доме новобрачных радость не перемежалась слезами, как и несчастье горем.

Кэтэ чуть приломила губку. Ей стало ясно, что  поселяне уже определили ее дальнейшую судьбу и, прочитав про себя некую молитву, призвала душу к смирению, а сердце к терпению.

Сам же Бесо сидел подле своей невесты и простодушно мрач­но пил.

Только один раз он произнес:

— Заманили голубку в чужую халупку!

И тут явился он — Шавла Кацадзе. Со скрипочкой, которая особенно мелко смотрелась в его огромных ладонях. Бесо, ка­жется, не достигал и половины этого гиганта.

И когда взвилась визгливая мелодия, змеей, прошивая сли­тные голоса еще не успевших осоловеть мужчин, и был брошен гортанный, загнанно пустынный голосишко Бесо. Он кричал как раненый шакал. Кричал что-то неразборчивое, вернее, нечле­нораздельное. И первыми умерли под его немощным напоротом го­лоса, потом, завившись в некую мертвую петлю, углохла моло­дая  скрипка.

— Это — моя свадьба! — вскричал Бесо, когда тишина сколь­ко-то устоялась.

— Так мы ее в бешмет не заворачиваем и с собой не уно­сим, — ответил ему на это сосед Кэтэ Гоги Асатиани.

— Я не хочу, — чуть придрагивая одновременно в коленках и гортани, произнес Бесо, — чтобы на моей свадьбе пели и пля­сали как черти в аду.

И веселье опало, как опадают листья с дерева, когда его достигает носимый холод северный ветер, равно как пожух взо­ром и сам жених, который, заострившись локтями, орлил над столом и мрачно, почти без останову, пил.

По чувству их трудно было разделить на две половины. На­верно, все же чувствовали они одно и то же. Она, как беспри­данница и почти сирота, переживала ущербность от ощущения беспомощности перед тем, что наступило. Ведь предстояло сбыть то, что принято называть замужеством. Он, нахватавшийся все­го мерзкого еще на кожевенном заводе Адельханова там, в Тиф­лисе, считал, что недостаточно жестко повел себя с той самой поры, когда встретил свою избранницу на берегу Куры. Нужно было произвести впечатление чем-то другим, нежели благое ра­сположение к неизвестной красавице. Вон тот же Гоги Асатиа­ни умеет ходить на руках при этом свистя как соловей-разбой­ник.

А свадьба тем временем шла. И рядом бубнили два неизве­стных ему полустарца, один из которых вырядился в красный, почти кровавый шарф.

— В измене каждый получает то, что заслужил, — говорил он.

— Один — огорчения, даже разочарования. Другой, или другая, радость, что она так кратковременна. Бесо взбугрел жалвоками.

Отлученный от скрипки, Кацадзе стал что-то говорить о правоверных евреях, и все — как бы ненароком, — но обороти­лись в сторону Бесо. Вроде кому-то нужно было непременно знать, каким образом эту речь воспримет он, как всем стало понятно, глав­ный на этой свадьбе, ее, если так можно выразиться, не только устроитель и создатель. Ведь ежели бы он не приехал в Гори и не снизошел…

Именно так он стал думать обо всем, что натворил в после­днюю минуту. Ибо свадьба казалась ему неким шкодством, что ли, не очень серьезным прокудным предприятием.

Ему подлили в бокал чачи.

И он ее, не поморщившись, выпил.

И вновь задурнел глазами, как бы выискивая того, на ком можно было сорвать злость.

И гигант Кацадзе, мимо которого пулей просвистел взор Бесо, не прощаясь, ушел, почему-то забыв или оставив на память свою скрипочку,

И тут она оказалась в руках Бесо. И все увидели, что она неимоверной большими в его миниатюрных ладонях.

Он тронул одну струну, потом вторую. Попробовал прилади­ть звук к звону стаканаи, когда у него этого не получилось, не размахиваясь, лупанул скрипкой о край стола. Она взойкнула и захрипатила оборванными струнами.

Бесо огневел глазами.

Видимо, так будет в его семье со всяким, кто попытается плясать не под его дудку.

Он отухал медленно и вместе с ним сбывала веселье, рос­кошно было заквашенная грузинская свадьба.

Люди уходили, не попрощавшись.

И ему почему-то вспомнился еще один еврей, рядом с кото­рым приходилось жить в Тифлисе. Тот любил покупать какие-ли­бо безделушки» И вот приобретя, скажем, точеного из слоновой кости слоника, он долго нянчил его в руках, как говорил, «вживал в обиход».

         Бесо даже  невесту, которая вот-вот станет женой, не будет вживать в обиход. Она останется вещью, до которой он снизошел, поздно поняв, что ее забыл ранее тут квартировавши постоялец.

И потому он напрочь отринул тех, кто пожелали было ему до­бра и удачи. Ибо уже — царил. Правил. Возвышался. Недаром его безмолвного напора не выдержал гигант Кацадзе.

         А званый вечер тем временем подходил в к концу, и тот же красношарфец, неведомо зачем прочел такие строки:

Любя застенчивой любовью

Непостижимого меня,

Она судьбу примерит вдовью,

Чтобы обжечься без огня.

Бесо не очень разбирался в поэзии. Вернее, совсем не знал что это такое. Но намек в стихах его не столько насторо­жил и озаботил, сколько обозлил. И он, коротко поднявшись, ни с того, ни с сего залепил пощечину незадачливому декламатору.

         Их не разнимали.

Вернее, в этом не было необходимости. Потому как вмес­те с так называемым ударом, Бесо свалился под стол. И вот оттуда-то его вызволять пришлось уже Кэтэ.

В ее объятьях он казался той самой скрипкой, которую им была порушена чуть раньше.

А красношарфец, растирая едва ушибленную щеку, произ­нес:

— Вот через чего у нас идет нравственное преображение общества.

Ему никто не ответил. Ибо тот, с кем он до этого гово­рил о превратностях измены, трусливо притворился спящим пря­мо за столом.»

Опубликовано вПроза автора

Ваш комментарий будет первым

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *