трилогия
Евгений Александрович Кулькин
Отрывок.
«Узрел бы, кто и что достиг,»Узрел бы, кто и что достиг,
И чтоб входил как в Храм культуры,
Ловя блаженства светлый миг.
И, процветая в этом миге,
Узнать бы, кто тут был и жил,
Кто эти праведные книги
В фундамент Дома положил…
Евгений
Кулькин
ХАЗАРАНЬ
трилогия
«Необыкновенным явлением в средние века был народ хазарский. Окруженный племенами дикими и кочующими, он имел все преимущества стран образованных: устроенное правление, обширную цветущую торговлю и постоянное войско. Когда величайшее безначалие, фанатизм и грубое невежество оспаривали друг у друга владычество над Западной Европой, держава хазарская славилась правосудием и веротерпимостью, и гонимые за веру стекались в нее отовсюду. Как светлый метеор, ярко блистала она на мрачном горизонте Европы и погасла, не оставив никаких следов своего существования».
«Россия и Азия», Санкт-Петербург, 1876 г.
ДЕМОН
пустыни
РОМАН
Глава первая
1
День был шумлив сперва от ветра, который суматошил деревья и выдаивал змеиную шуршь из травы, потом от дождя, от летучего ливня, обрушившегося с внезапностью, свойственной неожиданному пришельцу, а затем только от разжегшегося пожаром базара. Торговцы галдели, как неистовые птицы, раздраженно защищая свою правоту. И всякий, даже не очень резкий поступок, сопровождался потоком ничего не значащих слов. И Птолемей бен Симон подумал: «Если носишь в себе хаос, ты не способен быть проповедником», и поспешил скорее уйти подальше от этого многолюдства, от козней, измышляемых всяким, кто был на это горазд.
Он знал, что Корсунь бесшабашный, опутанный постоянным грехом город. Вон между шатров с выжидательной вкрадчивостью бродят беспутные девки. И кичливые охранники своих господ бросают на них полные лукавого презрения взоры. А чуть дальше мелкий воришка по-родственному радушно общупывал одежду перехмелевшего базарника.
Птолемей бен Симон постарался выключить себя из того, что его окружало, чтобы впасть в тихие раздумья, когда душа замирает от ощущения собственной значительности и возвышения надо всем, что начинено безумным и пошлым.
Но для этого нужно уединение. Вот почему он, пройдя сквозь волны знакомых и совершенно ему неведомых пряностей, кизилового дыма и вообще непонятного запаха, вышел в улочку, что вела к воротам города.
Сразу за Крепостными воротами, измеченными оспинами неведомых ему поранок, начиналось море, которому, однако, предшествовала трещиноватая лопинами земля. Потом сплошняком пошла каменная глыбость. И только у самой кромки воды, то и дело подпадая под опененность прибоя, ворохливо звенела галька, время от времени посверкивая самоцветами сердоликов.
Мягкий воздух тек ему навстречу.
И вдруг он услышал за спиной звук, который заставил со вздрогом обернуться. А насторожил он его оттого, что по вкрадчивости напоминал подкрадку тигра или еще какого-либо бесшумного зверя.
Но следом за ним шла девушка. И хотя она была не из красавиц, достойных раболепного обхождения, все же, кажется, привлекла бы любое внимание.
Окоротя развевания косы, она сбежала к воде: и застыла возле нее в позе лани, спиной чувствующей приближение хищника.
Птолемей бен Симон посмотрел на нее сокрушенными глазами и почти вслух подумал: «Чтобы попрать чужой грех и впасть в свой, ой, как, оказывается, мало надо». И отвернул от нее чело в ту пору, когда она, рукой, кончающей жест, небрежно поправила прическу. Девушка, видимо, знала, что изящная непринужденность придает ей особую прелесть.
Он поворотил в сторону истыканного стрижиными норками обрывистого берега, нашел меченую штилем бухточку и, сам не ведая зачем, посмотрел на свое отражение в воде.
Сперва что-то туманно поплескивалось, не давая возможности приобрести отражению какую-то четкость. Но это было одно мгновенье. И вот его лик внезапно прояснился так, что он увидел подробности своих черт, о которых даже не подозревал. Под левым глазом, например, была угреватая отемнелость. А верхняя губа имела неприличную, почти негритозную, подвывернутость. Но главное, чего он тоже не видел у себя раньше, его правое ухо было значительно меньше левого.
У него застрял воздух где-то в подвздошье. Нет, ему не пришли на память разом все шестьсот тринадцать заветов Моисея. Хотя он четко знал, что Пятикнижие содержит 248 повелевений. Именно столько у человека членов и органов. Ведомы ему были и все 365 запретов, суммирующих количество дней в году. И что неизменность этих чисел незыблема. Но главное, и самое пагубное для него то, чтобы стать просто священником, а не первой очереди, как был он, надо не иметь из 147 возможных — ни одного изъяна тела. А у него одно ухо оказалось меньше другого.
Он опять упулился на свое отражение. Сомнений нет. Так оно было всегда. А ведь всему народу израильскому известно: храм Ягве, построенный царем Соломоном, был повергнут в прах вавилонцами оттого, что у одного из священников оказалось на ноге шесть пальцев, а он был допущен к святому святых. Да и Иерусалимский храм был разрушен оттого, что его священник первой очереди Иосиф бен Маттафий тоже не имел полноценного тела. И именно поэтому, наверно, переметнулся он к римлянам и стал их официальным историком под именем Иосиф Флавий.
Птолемей стоял и смотрел на воду. Но теперь уже не на свое отражение, а в глубь того времени, которое уже прошло. Он вспомнил тот день, когда шло заседание сенедриона — высшего правящего и судебного органа. Как все семьдесят один человек оборотились в его сторону, когда под сводами каменного зала прозвучало: «Птолемей бен Симон!»
Чайка своим криком чиркнула его слух, но он не пошевелился. На него, кажется из глубин избывшего времени, наезжал голос первосвященника:
— Ушедшее всегда ярче предстоящего.
Волна прихлынула к ногам и, пошуршивая галькой, как бы перетерла эти слова в золотоносный песок мудрости, какому суждено осесть в душе всякого, кто это слышит.
— Поэтому, — продолжил первосвященник, — нам кажется, что те, кто был тут перед нами, не могли благодушно взирать на то, как их разрушают. Упоительное блаженство, которому подвержены мы, им не было ведомо. А сейчас кажется, что истинные слова исчерпаны, осталась одна серая ересь.
Первосвященник говорил долго, и суть его речи сводилась к одному: жить надо по законам духа.
— Приобщись к тому, что сказано в священных книгах, — гремело в гулкой тишине каменного зала, — обуздай себя воздержанием, увидь то, что столько лет было у тебя в запределье, и ты познаешь истину, ради которой можно принять любые муки жизни.
Дальше первосвященник сказал, что две веры — христианская и мусульманская, как ядовитые растения, прошили почву истинного единобожия.
— Христиане — это ядовитые побеги, а поборники халифа — отравляющие святую землю корни.
Помнит Птолемей бен Симон и последние слова, которые были сказаны первосвященником ему наедине:
— Когда станет все труднее втолковывать те истины, что лежат на поверхности, не моли аданая, чтобы отвел от тебя все бремена, а наоборот, казни себя всеми, что есть, казнями и признайся, что не готов для святой жизни.
Снова волна прихлынула к его ногам, и теперь, казалось, он отчетливо увидел альмемору — место в синагоге, откуда читаются все извещения, и услышал зов шофара — бараньего рога, под звуки которого решается судьба иудея.
И тут, кажется, возник голос первосвященника:
— Достоин отлучения от синагоги!
Хотя, если разобраться, Птолемей не скрывал своего телесного изъяна. Он о нем просто не знал. И обнаружил его случайно только что. Хотя это дела не меняет. Аданай не потерпит меченого дьяволом раба.
Птолемей вспомнил лицо первосвященника. Оно было без помарок. И именно это, кажется, держало его в наивном восхищении все то время, когда шла эта, довольно длительная, беседа.
А посылали Птолемея бен Симона, что называется, в неведомое. Он отправлялся проповедником в страну, где зверовало язычество.
— Мы должны обратить их в свою веру, — несколько раз повторил первосвященник. И добавил с особым придавом: — Любой ценой.
А страна, куда посылали Птолемея, звалась Хазарией. Много о ней ходило толков и легенд. Но главное было неоспоримо: она процветала. Народ там благоденствовал. И это разъедало душу у израильтян. Как это они проморгали рождение такого непонятного государства!
В новую страну Птолемей бен Симон отправился не один. С ним был купец Яннай бар Ханан, расторопный, изворотливый, какой-то неуловимый взором пройдоха Элеазар, кажется знающий языки всего мира, и — сокровище Израиля — девушка по имени Мара, красота которой способна затмить чуть ли не полмира.
Сейчас всяк был занят своим делом: купец торчит на многочисленных базарах, Элеазар ринулся к евреям Азербайджана, чтобы выведать такой путь в Хазарию, который не будет сопряжен с опасностями. Мара же, как и подобает красавице, придирчиво следила за своей внешностью и потихоньку привыкала к мысли, что ей суждено победить там, где бессильны меч и копье.
Птолемей не заметил, когда в бухточке совсем заштилело. Волны перестали подбегать к его ногам. И эта тихость вод завораживала; взор отдыхал на этом медленном выгибном колыхании синей громады.
И он опять уронил себя в длинную, как неотступная боль, думу о том, что все может окончиться самым постыдным образом из-за его изъяна, какой, конечно, не остался незамеченным аданаем. И, взяв горсть сердоликов, какие собрал тут, на берегу, он швырнул их в глубины моря, словно жертву принес божеству, вымаливая душой неведомые, но очень необходимые его народу, блага.
2
Яннаю бар Ханану неведомы были ураганные чувства. Он привык ко всему примеряться, присматриваться, чуть ли не принюхиваться, а чувства жили в другом измерении, в иной плоскости, и потому порой до него попросту не доходили.
Обычно он любезно, этак мягонько, но спорил со своим собеседником, тоже купцом, но, видимо, скрывающим свою принадлежность от тех, кто хочет разгадать смысл его бытия.
Вот и сейчас, в базарной толчее, он отыскал одного — трижды уморщенного иудея, однако еще не утратившего еврейского самоощущения, и — среди тех, кому злоречия не давали остыть до благоразумия, — пытал его о рахдонитах, знающих дороги между Китаем и Европой.
Они сидели на земле, в тени не очень щедрого на это дерева. Какая-то птица шорохтела в ветвях и то и дело отнимала внимание иудея. Яннай хотел ее уже пугнуть, как вдруг к их носам спрыгнула кошка. Черная, в седую накипь на спине.
— Ух ты! — замахнулся на нее Яннай. Но она его жест поняла за привечание и стала ластиться к левому колену иудея.
Он потрепал кошку по загривку и ответил на вопрос, который только что задал Яннай: какое расстояние между Красным морем и Китаем:
— Почти двести дневных переходов.
И начал объяснять, что древний караванный путь из Китая шел через Хотан, Памир и Вахан.
— И куда же он приводил? — поинтересовался Яннай бар Ханан.
— В Персию.
- А вот мне говорили про Гургандж, — осторожно начал Яннай, помятуя о том, что никто не должен знать их истинного пути.
- Из Гурганджа, — ответил иудей, — через Устюрт можно попасть в Хазарию.
- А что это такое? — с наигранной наивностью вопросил Яннай. Но иудей то ли не слышал, то ли вспомнил то, что должен был сказать прежде, потому произнес:
- Есть еще один, более северный путь, через пустыню Такла-Макан, короче говоря, через Карашар, Кучу, Кашгар и Ферганскую долину.
Он нашел сухую веточку и стал ею рисовать на песке места изгибов пути и точек, где расположены караван-сараи для ночевок и дневок в жару.
Большого труда стоило Яннаю, чтобы вновь вывести его на разговор о дороге, что вела в Хазарию.
- Я по ней ни разу не ездил, — неожиданно сознался иудей. В его морщинах забегало что-то похожее на улыбку. — А вот в Китай не единожды хаживал. Впечатляющее путешествие.
- Опасное? — поинтересовался Яннай, переломив в пальцах прутик, которым иудей рисовал путь в страну за семью пустынями.
- Нет, там всюду проводники и охрана. Только плати.
- А почему в Хазарию не ходил? — опять вывел его на нужный разговор Яннай.
- Тут кругом кочевники. Народ дикий, бесшабашный. Как только узнают кто перед ними, тут же голову отрубят.
- Вера им наша ненавистна? — поинтересовался Яннай.
- И вера тоже. Но кто-то распустил слух, что мы нечестные торговцы и жулики.
- Как-то не верится, — задумчиво произнес Яннай, — чтобы из наших туда никто не проник.
- Почему же не верится! — просто ответил иудей. — Ежели бы было так, то мы давно бы там свили свой муравейник. — И он щелчком сбил с колена муравья, который взполз туда неведомо каким путем.
Они еще какое-то время посидели в полном молчании, потом Яннай бар Ханан сказал:
— Ну что ж, давай пожелаем друг другу, чтобы наши торговые пути пересеклись. Приятно, когда рядом бьется сердце единокровца.
Они разом поднялись с земли и, не прощаясь, расстались. И вскоре о том, что они тут пребывали, видны были только каракули на песке и сломанная палочка, какой их чертил иудей. Черную кошку он унес с собой.
3
Кто не переживал утр, смываемых с картинки неба серыми струями дождя, тот не видел, как бледнеющая заря превращается в день и начинает владычить над морем кучковатый свет, то там, то сям пробиваясь полулучами сквозь неплотности оковавших зенит облаков.
Мара видела все это и как бы вовлекалась в общение со всем, что совершалось вокруг: с тем же дождем, капли которого творят мгновенные полулунья пузырьков, возникающих на лужах, с зарей, как бы приласкавшейся к ее щеке, да так и оставшейся владычить на ней нежным неброским румянцем, со светом, играющим в ее глазах плавкой фосфоритостью.
Она посмотрела на себя в зеркальце, потом неожиданно подумала о своих спутниках. Из-за отсутствия дружелюбия, они не ссорились, не было того соприкосновения, которое порождает разочарование, но и не складывалось иных отношений, какие бы прояснили их дальнейшую взаимосвязь, определяющую истинное предназначение. Священник почти не заговаривал, купец явно был недоволен соседством с ней, зато Эли-азар был назойлив. Он даже сказал, что если к чему-либо пристращивается, то его привязанность длится долго. «Я, — любил он повторять, — чувствительный срамник».
Сама же Мара считала его, если не пустым, то очень поверхностным человеком, не умеющим отвечать за свои поступки и слова.
И хотя она, до этого укорененно бедствующая от безвыезд-ности, теперь, когда обрела возможность посмотреть свет, страшно разочаровалась. Земля израильская была какой-то уютной и обжитой, хотя и не везде ласковой. А тут царила вокруг пустота, в которой родится мертвое эхо.
Мара знала, что неукротимая гордыня не покидает ее лицо, и тайно радовалась, что довольно легко смогла подобрать для себя этот образ. Именно такой должна быть девушка, на роду которой написано высокое предназначение.
Еще в первые дни она с радостным возбуждением призналась Птолемею бен Симону, что рада выпавшей на нее доле, и способна сделать все возможное, чтобы удержать в себе свой нечестивый пыл. Тогда, откинув голову в блаженном самозабвении, она говорила и другие слова, смысл которых не был понятен даже самой.
Птолемей положил ей ладонь на голову и произнес что-то очень неразборчивое, хотя и похожее на совершенно невяжущую .я с данным моментом фразу:
— Предшествуя дню, пришло утро.
А, может, это было какое-то иносказание, коими полны е священные письмена.
А еще она вспомнила, как один вероотступник твердил ей, чомагаясь ее ласки: «Христианнейше тебя прошу!»
И тогда она ловила себя на мысли, что завидует деве Марии, в свое время родившей Христа. Сам Иисус, как утверждают его ученики и последователи религии, воскрес, а мать прожила обыкновенную земную жизнь. Но только она стала известной на все времена. Может, и ей выпадет такая же учесть. Но только не на почве богорождения.
Она помнила тот рассказ, который повествовал об Ирине — наложнице египетского царя Птолемея VII Эвергета, это ей удалось убедить деспота не применять жестокости против евреев в Александрии. Почти тысяча лет прошло с того времени, а народ помнит свою спасительницу и несет ей хвалу.
Из «Третьей книги царств» она вычитала, что царь Давид клал себе в постель горячих молодых девушек и это не звалось никаким пошлым прозвалом, тем более, что его жена Мелхола, как-то посмеявшаяся над мркем, что он пляшет перед ковчегом Завета, была наказана бесплодием.
Знала она и еще одну историю про удивительную женщину, походку которой до сих пор не могут забыть те, кто о ней был только наслышан. Речь идет о сестре царя Агриппа принцессе Беренике. И хотя она не добилась ничего во спасение своего народа, и именно при ней был разрушен римлянами Иерусалимский храм. Но все же то, что она сразила сердце тирана Рима Тита, конечно же, многого стоит.
Мара еще раз посмотрела на себя в зеркальце и удалилась в покои, где ее ждала дальнейшая нега и тихие, почти некасаемые души воспоминания. А день уже вовсю разбликовался над морем, предвещая долгую солнечную погоду.
И напоследок подумала она, как это могут жить в полном одиночестве отшельники — братья и сестры есеев! Для нее бы это было гибелью. Она любит многолюдье и веселье. И пусть простит ее аданай, что она не помнит все шестьсот тринадцать заповедей. Ведома ей только одна, ее собственная: «Женщина рождена для блаженства, а не для мук, какие установлены ей в жизни. Потому и не надо препятствовать, когда она делает то, что велит сердце».
4
Элиазар переживал сразу три зноя: один висел в воздухе, другой пышел от его коня, а третий гнездился в собственной душе, где, кажется, тлели уголья только что сбывшей огонь жаровни.
И зной внутри имел благоприобретенную причину. Ибо не позднее, как прошлой ночью провел он время среди арабских виноделов, посчитавших его за византийского купца.
Конь ритмично цокал копытами, впереди серо каменела дорога, обрамленная с одной стороны колючей зеленью елей, а с другой яркой — с цветами — придорожиной, оканчивающейся, однако, пропастью.
Длинная, кажется, бесоконечная, змея не то что переползла, а перегородила дорогу и, словно споткнувшись о нее, конь упал со всего маху на колени.
Очутившись на земле, Элеазар тут же вскочил, и в тот же миг увидел, как жало меча тыкнулось ему в грудь. Но не проткнуло ее, а остановилось как раз над сердцем.
Он поднял глаза и увидел заросшее волосами лицо и дикий, неукротимый никакой мыслью взор.
И в этот же миг он заметил, что принятое им за змею, было обыкновенными окрученными воедино корнями ползучей можжевели.
— Кто ты? — спросил вооруженец по-арабски.
— Я византийский купец из Корсуня, — быстро ответил Элеазар. И, видимо, это насторожило напавшего на него незнакомца.
И он еще плотнее приблизил жало своего меча. Теперь Элеазар видел, что сферичность его одежды вот-вот даст трещину, в которую брызнет кровь.
И поток слов, сбивчивый, как горный ручей, полился из его уст. Он так неправдоподобно признавался, что незнакомец отступил назад и потупил свой меч, чтобы, видимо, снести им голову такому безудержному лжецу.
Но что-то в его глазах вызвало, если не теплинку, то некоторое послабление, что ли, и он спросил:
- Значит, ты израильтянин?
- Да, мы все из Иерусалима.
Незнакомец взял под узцы Элиазарова коня, который все это время сбывал свою понурость в чахлом теньке придорожного дерева, и повелел следовать за ним.
И только тут Элиазар заметил, какой дух витает вокруг, как замечательны красоты широко разбросанных в этом месте гор. И ему нестерпимо захотелось жить.
А, может, эта обостренность возникла оттого, что его моментально покинуло похмелье, коим он маялся целое утро.
И только сохлый язык говорил о том, что прошлоночное еще окончательно не сбыто.
Они вышли на небольшую уютную полянку, утыканную неведомыми цветами, и незнакомец отпустил коня, чтобы тот свободно попасся в ее окрестностях, и, отстегнув меч, присел на траву.
- Садись! — пригласил он Элиазара. — И ответь мне только на один вопрос: — Во что из того, что ты только что плел под жалом моего меча, можно безоговорочно верить?
- Ну хотя бы в то, что я израильтянин, — осмелело ответил Элиазар.
- А еще?
- Господин, не знаю как тебя, — взмолился Элиазар, — но сказать мне больше решительно нечего.
Пятнистые тени чуть пошевеливались у его ног.
- И потом, — продолжил он, — зачем мне врать? Хотя я уверен, что искать страну обетованную — это пустая трата дней.
- Евреи ничего не делают попусту, — неожиданно произнес незнакомец. — Ежели что-то не получится, зато это разнообразит их жизнь. Разве мы сумели бы с тобой встретиться, ежели бы ты сидел в своем Иерусалиме?
Молчанием Элиазар подтвердил это его утверждение.
- И если ты достоин доверия, — продолжил незнакомец, — то скажу: ничто в мире не имеет высшего смысла, кроме веры.
- Во что? — быстро спросил Элиазар.
- В то высшее, что нам позволяет существовать.
- А мне кажется, что человек сам должен искать свое будущее.
- Согласен. Но вот взныли ноги, кажется, больше не сделать ни шагу, а идти надо. Что поведет тебя дальше?
- Непредвиденная глупость! — неожиданно жахнул Элиазар.
- Нет, вера! — не согласился незнакомец. — Учатся хорошему долго и болезненно. Но если эта учеба идет без веры, то, считай, ты зря израсходовал свою жизнь.
- Значит, ты все же проповедник? — спросил Элиазар.
- Нет! — помотал кудлатой головой незнакомец.
- А кто же?
- Этого тебе не положено знать.
- Ну тогда хоть скажи, как тебя зовут? — чуть ли не взмолился Элиазар.
И в это время на жирную луговину, битую яркими пахучими цветами, вышел олень, еще больше опятнав ее своим окрасом и оветвив сухостоиной рогов.
— Булан! — произнес незнакомец по-тюркски, и Элиазар не понял то ли он назвал так оленя, то ли разгласил, наконец, свое имя.
Глава вторая
1
Булан давно понял, что ежели не было простаков, то ркасно скучным бы был мир. Вот и нынче, пообщался он с болтуном и трусом, не пережившим, однако, пытливого возраста, и понял, что его единокровцы, как то предсказала Библия, расползаются по всему свету. Ну здесь, на Кавказе, да и в Крыму тоже, они бывали и раньше. Но зачем им Хазария? Чтобы заразить чуждый им народ собственной верой? Вряд ли. Вера-то по-существу, не приносит корысти. А иудеи не тот народ, чтобы делать что-либо за здорово живешь.
Он вошел в мглелую пещеру, в которой жил, мечом повыкинул змей, свившихся клубком у входа, возжег светильник.
Зачем он, собственно, заговорил с иудеем о вере? Может, хотелось услышать ту истовость, с которой внушал когда-то ему самому священник Нахум бен Акатья, что предназначение человека познать плод праведности, вызрелить его в своей душе, и наградить семенами всех тех, кто способен носить в себе благочестие.
— Но не сотвори себе кумира! — повторял Нахум бен Акатья. — мы потомки Авраамовы, у нас белая кость и голубая кровь.
Память о праведном да будет благословенна — это наше царство ему небесное.
Однако ему, Эммануилу, как он тогда звался, было непонятно, почему в таком случае превозносится все, что от Бога?
— Мой грешный ум не достоин святости, — признался он своему духовнику. — Молитвы не впитываются им.
Нахум бен Акатья, однако, не бросился убеждать его в том, что он заблуждается, а легонько напомнил, что только глупец с ликованием отрекается от своей веры. И с особым значением добавил:
— Ты должен постичь наперед: опасное это счастье, быть понятым до конца.
И тогда его сразило внезапное наитие, и он признался, что потерял смысл жизни и не видит величия бытия.
Нельзя сказать, что Нахум бен Акатья отрекся от него, он просто дал понять ему, что вещее переходит в зловещее, когда праведник пытается быть выше Бога.
Но неистовство бурлило в душе, и вскоре он свыкся с мыслью быть тем, кем создал себя сам, и что прибавит к этому людская молва и легенда.
Так он оказался вдали от родины.
Булан подсел поближе к светильнику и, злобно смеясь, посоветовал самому себе:
— От Бога можно отговориться довольно легко, но как отговорится от жизни, какая грядет?
И он развернул перед собой письмена.
Со свода пещеры, шорохтя, попискивали летучие мыши. Одна змея, незамеченная им ранее, пыталась заползти внутрь. Но он ничего этого не видел и не слышал. Он ушел в чтение.
И внезапно возникли перед ним лики сражающихся друг с другом людей. Их неистовство летало со взора на взор, как солнечный блик. И душа жаждала крови. Обязательно человечьей. Непременно крови своего врага, который, в сущности, был просто воином, исполняющим чью-то волю.
А чтиво, которым он себя взнуздал, было о том, как в Хорезме, забродившей бардой вспучилось восстание против арабов, и как царь Хамджерд, вместе с братом хорезмшаха Хурзадом кинулся на его подавление. И именно царь был убит восставшими.
Но не слезу лить собрался Булан над усопшим царем, не соболезновать тем, кто в конечном счете оказался распятым и размятым, он решил получше разузнать все об этом восстании, потому как через иудея Элиазара, с которым повстречался в горах, пустил слух, что был никем иным, как возглавителем хорезмских повстанцев и что теперь ищет прибежища в той стране, откуда выдачи нет, то-есть в Хазарии.
Змея подползла к его ногам и, свернувшись в три больших кольца, замерла. Казалось, она ждала приказа, чтобы выполнить любую волю Булана. И, видимо, именно за это была пощажена. Он просто отодвинул ее от своих стоп и снова уронил себя в чтение.
Свет, что проникал в пещеру извне, мерк, приближались сумерки, а он все не мог поднять головы от летучих арабских письмен. Потому как твердо был уверен, что именно от них начнется его дальнейшее продолжение жизни.
2
Они сидели у костра, глядели на огонь и, как пульсирующее в нем пламя, то возгоралась, то притухала их беседа. Бабочка-ночница, на мгновенье отдав себя мраку, возвращалась вновь и, маяча, призывала к пугливости все, что ее окружало. Какой-то свирест то отникал от слуха, то приближался. Наверно, это были лешинские звуки совершенно молчащего леса. То и дело в световой ореол залетали живые скелетики комаров.
- Значит, — уточнил Птолемей бен Симон, — между Тереком и Сулаком евреи жили еще двести лет назад?
- Да, — ответил Элиазар, сплюнув попавшую ему в рот букашку, — в равнинном Дагестане они соседствовали с хазарами.
- И никакого взаимопроникновения? — уточнил Яннай бар Ханан.
— Когда арабы шли на них тучей, то они совместно рассеивали их.
— Это естественно, — произнес священник, — кому хочется отдавать в рабство своих близких. — Он немного помолчал и добавил: — Значит, сражались вместе, а молились всяк; своим святыням?
Размышляя над теми вестями, которые привез Элиазар, Птолемей бен Симон думал, как могло случиться, что про евреев в Дагестане не знали в Иерусалиме? — А может это поклонники Муссы? Они, как гласит легенда, расползлись по всему миру еще раньше нынешнего народа. Один старик из Тивериады рассказывал ему, что встречал единокровцев на самом дальнем краю Китая.
— Ну а Дербент в самом деле «запертая дверь»? — поинтересовался купец.
— Для кого как, — просто ответил Элиазар. — А я туда проник без особых хлопот.
Он подшевелил уголья в костре и продолжил:
- Именно в Дербенте я узнал, что в Хазарии четыре города, которыми пользуются купцы — это Семендер, Сам-керц, Беленджер и, конечно, Итиль.
- А почему особо ты выделил Итиль? — поинтересовался Яннай.
- Это их столица, город, говорят, огромный и красивый. Таких больше нету.
Эти слова, видимо, не понравились священнику, явно считавшему, что равных Иерусалиму на свете городов нет, но он перевел разговор на другое:
— Ну и что этот самый Булан?
— Исповедования он неизвестно какого. Но Бог его высокомернее всех, кого я знаю.
Купец хмыкнул, видимо подожженый мыслью: а каких он, собственно, Богов знает воочью? Ведь лика Ягве никто никогда не рисовал и не описывал.
— И еще он из тех, — раскалялся Элиазар, кто с жестоким сладострастьем вонзит в грудь нож, ежели посмеешь хотя бы слово поперек молвить.
Когда Элиазар говорил о Булане, то злое торжество стояло у него в глазах, словно он уже был приобщен к беспутности этого идола.
За время отсутствия Элиазара, Яннай сделал, как он считал, главное. Он разыскал человека, который должен был обучать их хазарскому языку. И уже освоил несколько десятков слов, потому так беззастенчиво наслаждался своей умностью.
Они еще с полчаса посидели около угасающего костра, подождали пока пепел осеребрит уголья, и заплеснули его водой, на что он долго ворчал, как живой.
А между тем день отплатил ночи померкшим краем неба. Но зари не было. Был небольшой всплеск запредельного, заго-ризонтного огня, и все.
— Человеку не дано исходить Божьим гневом, — произнес Птолемей бен Симон, и Элеазар понял, что так священик ответил на абрис характера Булана.
3
Все то время, какое они были в пути, Мара не видела снов. Так — в полуяви — проскакивали какие-то видения. А чтобы что-то основательно приснилось, такого не было.
Зато здесь, в Корсуне, ее все время преследуют сны. И чаще всего видит она отца Аарона в разодранной одежде и с головой посыпанной пеплом. Всякий раз хочет она спросить, что за скорбь у него, но не решается, потому как от кого-то слышала, что за чрезмерное любопытство полагается Божья кара. Ежели скорбящий пожелает, он и сам поделится своим горем.
Потом отец, на мгновенье удалившись, появился в плаще с пурпурно-голубыми молитвенными кистями и, воздев руки с расстопыреными пальцами, бил себя в грудь, повторяя:
«О Аданай! Грешил я! Преступал я!»
И слезы веером слетали с его глаз.
И вдруг с тревогой подумалось: а, может, он изменил матери с чужой женщиной и теперь семь новолуний Бог не говорит у него?
А если это так, то пусть пройдет через публичное бичевание, и этим самым снимет с себя тяготу, которая его так томит и карежит.
Нынче Маре приснился опять же отец. Только на этот раз он не рвал на себе одежду, не посыпал голову пеплом и даже не казнился, что согрешил. Он спросил ее: вошла ли в нее священ-ческая мудрость? И она поняла, это он хочет спросить ее о Птолемее бен Симоне. Да, конечно, она прислушивается к каждому слову священника.
И вот когда она ему все это сказала, он произнес:
— Суесловие порождает порок.
Мара не знала что ему ответить. Зато он продолжил:
— Перед тем, как наступит час восемнадцати молений, покажи мне, какую мету носишь ты на своем теле?
Мара содрогнулась. О чем он говорит? Ведь еврейские женщины не допускают наготы даже у врача. Что это еще за причуда?
Но в глазах отца плавали широкие гневные блики.
— Почему ты — моя дочь — не подчиняешься воле родителя ?
Вялыми, безвольными руками, она стала стаскивать с себя платье, маленькой частичкой сознания подумав, что за нецеломудренность еврейскую девушку ждет смерть.
И в это самое время увидела у себя между грудей лиловую мету, похожую на пожухлый лист винограда.
— Это аданай тебя пометил, — произнес отец, — за то, что решила отдать себя необрезанному. И дети твои до десятого колена и дальше будут с таким же клеймом.
Она хотела крикнуть ему, что ведь это именно он уговорил ее поехать в Хазарию. Но голоса не было. Только стон.
С этим стоном она и проснулась. И первым делом метнулась к зеркальцу. Между грудей у нее было нежное, чуть припульсиру-щее пространство. И никакой меты.
Она потрясла головой, как бы отгоняя только что пережитое видение, и ее охватил ужас перед той неизвестностью, которая грядла. И, наскоро собравшись, поспешила к Птолемею бен Симону, чтобы он помог ей снять с души эту жгучую томь.
Глава третья
1
Это был мужественный спор, который мог кончиться смертью. И вел его Булан, тогда Эммануил, со своим другом Левитом, которому открылся во всех своих сомнениях и грехах. И тот его повелительно предостерег:
- Даровавший жизнь, примет проклятье, взяв ее.
- Но разве я виноват, — начал Булан, — если раньше, чем следовало, понял, что наша религия идет от ума? Пусть чего не говорят о христианах, но у них в вере главенствует душа, а у нас.
- Ну и иди к идолоискателям! — презрительно перебил его Левит.
Но благочестивое негодование не шло ему; он был слишком груб. И величие его еще не тронуло: он не созрел, чтобы ощутить себя пупом земли. Потому Булан сказал:
- Меня не трогает их непонятная божба.
- Тогда что ж ты хочешь?! — вопросительно воскликнул Левит.
- У меня есть мысль создать свою веру.
Булан видел, гак завосковело лицо Левита, и понял, что зря затеял этот безрассудный разговор. Тем более, что решительные выражения Левиту не шли; за целую милю было видно, что он мягкотел и несобран. И еще знал Булан, что Левит хочет умереть баловнем счастья. Поэтому какие-либо вывихи судьбы ему страшнее вечного уродства.
Этот разговор они вели на холме у Иерусалимского храма. Отрыжкой неба прокатился в вышине глухой громовой раскат.
Левит глянул на своего друга. Его лицо пребывало в напряженном покое, потому казалось, что он вожделел только одного — безрассудства.
— Закон повелевает мне, — тяжело начал Левит, — взять камень и размозжить тебе голову. Но раболепная привязанность не позволяет этого сделать.
Он подхватил порцию воздуха и запальчиво пообещал:
— Но если еще ты скажешь хоть одно слово, то тебе придется понять, что это была не пустая угроза.
Левит еще подхватил ртом порцию воздуха и заключил:
— Это был самый омерзительный факт моей жизни. Булан, слушая его с полуулыбкой, молчал. Хотя и хотелось
поведать другу о своих ощущениях. Ему, например, казалось, что жизнь его простирается гораздо дальше его собственного рождения, что он продернул себя, как нитку сквозь игольное ушко, сквозь судьбу отца, деда, прадеда и более древних предтечей своего рода. Он был уверен, что уже был, когда над миром царила дохристианская вера. И что именно он славнейший из иудеев, может быть даже мессия.
И еще одно он давно чувствовал, — его буйная воля побуждала на новые и новые безумства.
И сейчас он чувствовал окаянный жар приближения чего-то таинственного, наверняка запретного, может даже ядовитого. Кажется, к сердцу его подползает змея. Но не простой, а блаженный испуг заставил его содрогнуться. И он поднял глаза. Над его головой был занесен камень.
— Бей! — приказал он Левиту, зная, что неумеренные притязания его еще будут больнить душу ни одному правдолюбцу.
И еще он знал, что это был выпад, только благочестивый, лишенный мерзостного упования на двухсмысленность, в которой зачастую погрязали их разговоры.
— Бей! — повторил он. И поскольку удара так и не последовало, произнес: — У нашего народа не было зародышевого сознания, мы не испытали стадию бездумного яичного желтка, С нами сразу пришла в мир мудрость и здравость.
— Вот именно, — наставительно согласился Левит и опустил руку с камнем.
И в этот самый момент на них обрушился ливень.
2
Элиазар никогда не думал, что в такую скуку превратится его поездка в Хазарию. Хотя, как таковой поездки еще не было. Они все обживали Корсунь, длинно, до бесконечности бестолково, учили хазарский язык, кстати, собранный из одних спотычек, и вяли дальнейшим желанием осваивать неведомое. Исключение, пожалуй, составляла Мара. С ласковым превосходством свойственным только женщинам, она смотрела на своих спутников, и все хорошела и хорошела с каждым днем. И Элиазар с глубоким изумлением открыл, что ему страшно не хочется, чтобы такое чудо досталось наверняка невежественному, неотесанному болвану.
И еще — нынче за завтраком — Элиазар в дерзкой форме признался, что терпеть не может Янная бар Ханана. Ему не нравится, как тот неряшливо ест. И вообще весь ходит, опе-ненный перхотью.
— Измышляй все, что хочешь, — гордо ответил ему купец, — только оставь в покое мою честь!
Укоризненная печаль не покидала его все эти дни, И угнетала, как раз, общая молчаливая скорбь, замешанная, однако, не на слезах, а на длинной, никому неведомо о чем, думе.
И еще всех троих угнетало и то, что непогода поусердствовала тут на совесть. Сперва с ног валял ветер, потом пришел дождь, а сейчас засрывались с неба снежинки. И как-то разом всем подумалось, что лето сбыто, а, стало быть, в Хазарию придется ехать только весной, а все предыдущее ей время, придется провести в пресном безделии.
Правда, Яннай бар Ханан рисовал какие-то кривые и ломаные линии, все выспрашивая и выспрашивая у заезжих купцов, какой лучше избрать путь на Итиль.
Птолемей же бен Симон долдонил Моисеево пятикнижие и с сокрушением постигал, что его спутники еще не поняли одну простую истину: чтобы жить повольнее, надо сердце усадить в тюрьму.
Если горделивая скромность томила его лицо, то душа жила иным, более бурным проявлением. Но все это он умел скрывать и не показывать кому поподя.
Порой он подолгу беседовал с Марой. Хотя, если честно, ему не очень нравились ее надменные манеры, которыми обзавелась она в последнее время. Но все равно он — без нажима, но назидательно — ей говорил:
— Если ты согрешишь сердцем, это простится.
И злился, что ласковая насмешка то и дело трогала ее губы.
И еще одно его заботило и даже тревожило. Ему наперед становилось обидно, если их хлопоты окажутся пустыми. Потому, творя молитвы, он пришептывал какой-то недосказ. Ибо не было таких скорбей, которых бы он не испытал. Но эта, если она случится, будет горше всех предыдущих. А ведь там, на земле обетованной, ему казалось, что он не только любому втолкует свою веру, но и сумеет одушевить камни.
3
Тем временем та страна, куда они так стремились, переживала утрату. Не дав себе возможности задряхлеть, умер каган — главный и грозный правитель, сумевший сделать Хазарию обширной и процветающей. Потому вечно благоденствующий Итиль пребывал в горькой подавленности.
Но те, кому выпал жребий сопроводить кагана в рай, а именно так отныне будет именоваться погребелище повелителя, занялись долгими приготовлениями.
Потому никого не удивило, что на берегу реки возникло двадцать домов. Все они были вычурно изукрашены, и каждая мета на фасаде или коньке имела свой тайный и глубокий смысл.
А у самой воды рылись двадцать могил. Вот к одной из них подошел коренастый, с большим шрамом на щеке хазарин, по всему видно, ответственный за все, что тут происходит, посмотрел на дно ямы и сказал копальщикам гортанно громко:
— Хватит. А то переусердствуете.
Двое молодых людей, отерев пот с лица, преклонили головы в знак того, что поняли, чего от них хотят.
Хазарин, кышнув на ворону, которая норовила заглянуть в яму, сказал копальщикам:
— Вы будете похоронниками!
И те еще ниже склонились перед ним.
Когда хазарин отошел, то этих двоих мгновенно обступили все те, кто работал рядом. А дел тут было не мало. Одни перетирали камень в порошок, другие готовили негашеную известь, третьи выглаживали парчу.
— Теперь каждый из вас охранитель всего сущего, — сказал старик, измеченный болезненными пятнами на лице. — Гордитесь собой! Да будет с вами вечно земля и небо!
И все стали прикасаться ладонью ко лбу молодых людей, словно удостоверясь, есть ли у них жар или нет.
Как благорастворенный в вине алкоголь вовлекает в веселье всякого, кто его вкушает, так и весть, что эти двое стали главными на похоронах кагана, влекла к ним людей, и каждый раболепно прикасался рукой к их лбу.
И молодые люди в ответ улыбались, и было видно, что горделивое торжество охватывает их душу.
Над местом рытья могил метались галки вперемежку с чайками, ветер наносил сюда палые жухлые листья, а то и сек откровенным песком, но никто не обращал на все это внимание.
Все работали. И только эти двое копальщиков, которые только что изнуряли себя тяжью, сейчас ходили между могил, следили за тем, чтобы на их дне не появилась вода.
Потом они повелели на дно ям сыпать измельченный каменный порошок. Вот он покрыл сырой песок, и тут же был притушен негашенной известью.
Теперь дело за теми, кто будет изукрашивать могилы парчой. Тут вновь появился стрик с пятнистым лицом и, спустившись в яму, стал равнять стены, чтобы к ним плотнее прилегла парча.
Так могила за могилой были тщательно отделаны.
Но главные работы шли в другом месте. Там, где река делала небольшую, обросшую камышом излучинку, свозились кучами громадные камни, плетни из ивовых прутьев, плохо обработанные бревна и целые горы земли.
И уже к концу дня все увидели, что строится дамба, но не очень многие могли догадаться о ее предназначении. Но хазарин со шрамом, конечно же, знал что это такое, и зорко следил, чтобы все было выполнено так, как он повелел.
Если присмотреться, то каждый, кто был причастен к похоронам кагана, работал с каким-то яростным вожделением. Даже казалось, что внутри этого слаженного действа жила какая-то, не всеми слышимая, мелодия, И под ее звуки звенели лопаты и стучали топоры.
И это озорное неистовство забавляло всех, и уже никто не думал о своей собственной хилой жизни, которая так и не обрела благого предназначения.
Но вот могилы все выстланы золотой парчой, и, навалившись на стены пахнущих стружкой строений, люди сдвинули их так, чтобы они укрыли под собой ямы.
Двое молодых людей проверили, как стали дома, повелели подправить, если что не так, и направились к главному распорядителю похорон.
Хазарин со шрамом выслушал их с почтительным вниманием. И вообще с тех пор, как на них пал выбор быть его помощниками, он относился к ним с особой теплотой, словно они разом стали его сыновьями.
А были эти молодые люди чем-то между собой похожи. Оба голубоглазые и чернявые. Только у одного нос был горбинкой, подчеркивая ястребиность, а у другого похвалялся своей прямизной, чтобы еще четче обозначить правильность черт лица.
Теперь они осматривали дома вместе с главным рапоряди-телем похорон. Он постукивал по стенам деревянным молоточком и вслушивался в эхо, которое уже заняло эти новые жилища.
Вышел он со двора, где сгрудились дома, с веселинкой в глазах. Значит, все как надо.
А в это время из города пришли четыре девушки. Они принесли еду тем двум молодым людям. И, показалось, разом все вспомнили, что голодны, и стали развязывать мешочки с провиантом.
Расстелив на земле веер из рушников, девушки, галдя и посмеиваясь, разложили перед молодыми людьми хлеб и вяленое мясо. А запить все это поставили целый горшок молока.
И все то время, пока похоронники ели, простояли под поникшей вербой, которая давно отдала свою листву, а теперь тихо струила на ветру свои голые ветви.
К ним опять подошел тот благомыслящий старичок. И хотя он говорил дряхлым, изношенным языком, его слушали со вниманием.
— Вы знаете, девули, — спросил он пришелиц, — что такое любовь?
Девушки зарделись.
— Любовь, — пояснил он, — это опасный соблазн.
— А почему опасный? — поинтересовался горбоносый могильщик.
— Если у тебя хватит мудрости, — произнес старик, — сам ответь.
За него ответил его напарник:
— Наверно оттого, что любящий теряет душу…
— Вот именно! — взликовал дед. — Поэтому я с этим делом давно покончил.
Вокруг засмеялись, и это, видимо, обидело старика.
— Чтобы не сопричислили к греху, уйду!
И ушел. И девушки засобирались домой. И похоронная страда вновь обрела былую стройность.
Ветер свирипел; доведенный до истерии, он поднимал вместе со снегом целые пригоршни земли и бросал ее в лица тех, кто стекался к похоронному двору кагана. Были тут воины, несшие на лицах высокомерное победительное презрение, и ремесленники, кутающиеся в вывернутые ворсом наружу овчины, и купцы в коротких поддевках и высоких сапогах, другой люд, неведомо какой профессии и прозвания.
Воинов предводил высокий, чуть сутулый человек с добродушным, каким-то очень уж свойским взглядом. Но вот была подана какая-то команда, и только что размытый взгляд неожиданно наполнился чем-то более упругим, чем можно было ожидать, и — отвердел, настолько отвердел, что нельзя было поверить, что минуту назад он был чуть ли не медом размазан по лицу.
Он гаркнул какие-то слова, и воины выструнили спины и вскинули бороды так, что стали видны кадыки. И тут же навалилась настоящая гибельность: морозный воздух стал прошивать дождь. И, падая на землю, дождинки превращались в разновеликие горошины, и чуть позвякивали, прошивая этим звуком шуршание ветра.
И тут из лодки, которая только что причалила к берегу, несколько проворных людей извлекли что-то продолговатое, скорее длинное, и бережно понесли к похоронному двору. И разом все поняли, что это тело кагана и, без команды и других наущительных слов, опустились на колени.
— Иди в свой рай! — торжественно произнес седобородый старик с непокрытой головой. Он же был единственным на похоронах босиком.
И тут появились давешние могильщики. На этот раз они были нарядно одеты и на их лицах оттиснулось строгое торжество.
Они осторожно переложили тело кагана в выдолбленное в деревянном обрубке ложе и накрыли парчовой накидкой.
Под улюлюканье, похожее на громкий плач, они заволокли свою ношу в первый дом, и босой старик опять торжественно произнес:
— Войди в рай!
Прошло несколько минут, и могильщики, все с той же долблюшкой, появились вновь. На этот раз они направились ко второму дому.
И так, пока не побывали во всех двадцати.
Выйдя же из последнего, они с поклоном откинули парчу, и все увидели, что тела кагана там нету.
И тут же их взяли под руки два стражника.
Теперь все, кто хоронил кагана, дружно оставили то место, где находился двор с двадцатью домами. И опять раздался то ли плач, то ли ропот, и в это самое время в дамбе была открыта щель, в которую устремилась вода. Вскоре она размыла перемычку и хлынула на похоронный двор целой рекой.
— Теперь, — сказал старик, — не доберется до могилы ни шайтан, ни человек, ни черви, ни насекомые!
И он воздел руку кверху. И стражники, что держали могильщиков, повалили их навзнич и, кипящими в их руках мечами, обезглавили одного за другим.
Их головы были вскинуты на шесты, а старик провозгласил:
— Теперь никто не знает, в какой из двадцати могил лежит каган.
И снова раздалось, на этот раз радостное, улюлюканье. И народ медленно стал расходиться. Последними, в слезах, ушли девушки, которые кормили обреченных могильщиков.»
Ваш комментарий будет первым